Жизнь за трицератопса (сборник) - Страница 226


К оглавлению

226

Но невидимый Минц, который стоял неподалеку от группы невидимых академиков, тихим, но настойчивым голосом сказал:

– Это было единственное спасение для вещества – ведь мы не можем отправить его в Москву, чтобы его там исследовали как положено. Я даже и не знаю, хорошо это или плохо. Ибо все исследования обычно кончаются тем, что приходят трехзвездные генералы, забирают материалы, взрывают лабораторию и начинают разработку невидимых танков… До встречи, друзья!

И тут наступило отчуждение.

У каждого внутри стали отстукивать часы – собственные часики. И каждый направился, куда его влекли ноги. Одни медленно, размышляя на ходу, другие – набирая скорость и переходя на бег.

Бежали по улицам невидимые академики.

Поставьте, уважаемый читатель, себя на место академиков. Как использовать дар?

Я убежден, что почти каждый из вас растерялся бы и даже побрел домой, как это сделал Корнелий Удалов. Его куда более беспокоила судьба Ксении, чем собственные способности.

Что возникает в человеке в тот момент, когда ему предложили свободу выбора? Желание облагодетельствовать мир или свести с ним счеты?

Обычно в человеке сосуществуют обе тенденции. Но следует отметить, что среди бандитов, агентов, резидентов и киллеров, которые окружили Гуслярскую академию, а теперь носились по улицам, еще надеясь поймать невидимок, благодетелей не встретилось. Их хозяев влекла нажива и жажда власти…

Провизор Савич, прихрамывающий грузный старик, всегда жовиальный и улыбчивый, мирно проводящий в круизах свои пенсионные годы совместно с супругой Вандой, устремил шаги к дому для престарелых, где в комнате номер 32 на первом этаже проживала Шурочка, некогда хохотушка и школьная звездочка. Жизнь у Шурочки не сложилась, она ее прокоротала в одиночестве, так и не вышла замуж, хотя люди ее поколения шептались, что ей делал предложение руки и сердца сам Семиструнов, впоследствии достигший в Москве великих высот (в чине генерал-майора он до самой смерти управлял главным оркестром Дома железнодорожных войск). Но это всё сплетни. И в этих сплетнях имя Савича не встречалось.

Савич прошел сквозь приоткрытые ворота, которые никто не охранял, миновал тополиную аллею и вошел в главный корпус.

Тут Савичу не приходилось бывать лет двадцать, но он знал, в какой комнате живет Шурочка. Благо она, здешняя старожилка, считалась ветеранкой-комсомолкой, за что ей и полагалась отдельная комната.

Комната номер тридцать два. Окно в сад. У окна Шурочка и просиживала целыми днями. Она сочиняла стихи и думала о прошлом.

Савич подозревал, что состоял частью этих воспоминаний, и сейчас, пользуясь невидимостью, хотел в этом, по крайней мере, убедиться.

Дверь в комнату, крашенная белой масляной краской, открылась легко и почти без скрипа, будто от дуновения сквозняка. Шурочка даже не обернулась.

Савич остановился, прижавшись спиной к скользкой поверхности голландской печки. Ему казалось, его сердце бьется так громко, что сейчас сбегутся нянечки. Но все было тихо, только где-то далеко в конце коридора загремели посудой.

Савич осмотрелся. Небольшая комнатка была обставлена скудно. Справа – комод с четырьмя выдвигающимися ящиками. Слева – деревянная кровать, рядом тумбочка. Кресло, хоть и не новое, но еще, видать, крепкое. Вот, пожалуй, и все. Если не считать небольшого стола, вроде ломберного, прислоненного к дальней стенке у окна. На нем граненый графин, в который вставлена бумажная роза.

К комоду Савич и направил свои осторожные шаги.

Он правильно рассудил, что бумаги должны быть в верхнем ящике, так как старой женщине труднее было бы доставать их снизу. Она только накрыла их полотенцами и салфетками.

Нет, ничем она их не накрыла. Видно, недавно доставала. И тот конверт, ради которого Савич и пришел сюда, лежал поверх остальных бумаг. Почти не пожелтел…

Шурочка, старушка с лицом как печеное яблочко, обернулась к нему. Савич замер. Он слышал, как грохочет сердце. Неужели она не услышит этого грохота?

Шурочка нахмурилась. Потом равнодушно возвратилась к созерцанию осеннего пейзажа.

Двумя пальцами Савич приподнял конверт. Вытащил из него листок, истертый прикосновениями. Ему не надо было разворачивать и читать его. До последнего дня на этом свете Никита Савич будет знать, что там написано, до последней буквы!

Он пришел унести, украсть этот листок. Он не должен оставаться в этой богадельне, в этой нищей комнате. Ничто не должно напоминать…

– Никита, – вдруг произнесла Шурочка. И потом:


Я совсем ослепла,
Волосы как из пепла,
Душа у меня седая,
Я всех по шагам гадаю.

Она улыбнулась туманно и даже загадочно.

Савич стоял, замерев в неудобной позе, будто аист, собравшийся покинуть гнездо.

– Забирай письмо, забирай, – сказала Шурочка. – Тени прошлого собирай.

Только тут Савич сообразил, что Шурочка говорит стихами. Когда он учился в мединституте, то проходил по психиатрии, что есть такое нарушение психики. То есть больной говорит в рифму.

Неужели она и на самом деле ослепла? А он и не знал. Тогда Шурочке действительно не нужно это письмо.

Но она спросила:


И что ж ты, грешил и грешил,
А теперь нас ограбить решил?

– Я стал невидимым, – признался Савич, – поэтому и пришел. Иначе бы не решился.

Шурочка рассмеялась:


Ах, судьба у тебя такая!
Не знал, что я стала слепая.
И видна ли твоя личина,
Для меня теперь не причина.

Савичу было неприятно слышать эти странные стихи. Но письмо он взял. А потом услышал:


Погоди, прежде чем ты его разорвешь,
Может, ты его вслух прочтешь?
226